Лампочка на восемьдесят ватт

Я не в себе, но всё ещё в системе
Что Солнечной зовётся наугад,
Где вместо Солнца со мной в теплообмене
Мерцает лампочка на восемьдесят ватт.
———————————————————-—
Ты просишь у огня, что не дано –
Воспламенить наш мост пожаром,
Протянутым от меня до
Твоей блокады, но не даром

Я – человек, затянутый в озноб,
Могу рукой, что в трещинах эмали
Зажечь лишь кончик сигареты об
Огонь нихрома плиточной спирали.

Во мне нет ничего по сути
Из волшебства. Но полон болью,
Меж рубежей и на распутье
Стою, запачканный любовью.

Сползая с губ по рукавам,
Твои слова в кислотной драме
Откажут мне, но не «богам»,
Живущим в городском романе.

А «боги» здесь в чинах господ,
Как ангелы, что метят в панки,
Заветы чьи вдоль через рот
Текут в нутро консервной банки,

Которую пинают сапоги детей
На поле минном, и забьют в ворота,
Ведущих по конвейеру степей
В мусоропровод небосвода.

Я не в чинах, лишь баловством
Зовусь товарищем, и в шутку
Готовый мир асфальтным швом
Делить в салоне маршрутки.

И всё, закончим с этим и со мной,
Как в стыке февраля и мая.
Ты просишь птиц, но за спиной
Лишь трупы их пернатой стаи.

И как финал – мой хрупкий дом
На город валится с размаху,
Где бьют по телу не ремнём,
А хуже – офицерской бляхой.
———————————————————-—
Ты рассыпаешься в дырявые карманы
Твоих богов. А я лишь видеть рад
Сквозь океан моей чугунной ванны,
Как гаснет лампочка на восемьдесят ватт.

Синоним обмана

Где-то на другой траектории неприметной вариации жизни,
как в представлении разумного маятника – милосердие порождает порок,
а метафорический бог
смотрит в глазок двери с лицевой стороны и видит,
как ты выпиваешь тримипрамин, просишь шорох стать шумом ядерных взрывов,
чтоб разбудить убиенного Авеля,

но не мести ради,
не мести.

Не вмести, но рядом –
рук кисть о кисть шагают по натоптанной, но всё равно, как наждачной поверхности, тротуара
двое
в сторону зацементированной ниши
когда-то моря,
наблюдать за свершением библиотечных пророчеств и не давать друг другу пустых обещаний быть рядом,
стать подобным единству и двигать литосферные плиты
взглядом
под плёнкой гниющей, как мокрые листья, раны.

Только истина – некий синоним обмана.

А ты – незначительное вытекающее из максимальных таких обстоятельств,
вроде капли из крана,
что посреди израненных полупустынь Сомали –

и зреют, как слабые почки деревьев, вопросы: много ли ты?
мало ли ты? –

относительно жизни и гибели.

Упираясь куполом черепа в холодность потолочной плиты,
как в гидросферу,
сточив остроту рефлекторного страха любой высоты и страшнее – падений,
измеришь, как школьной линейкой,
радиус сферы очередной вариации жизни, и получишь прежние цифры. Это значит величина окруженья тебя, как оси, постоянна –

Ад пленится в тебе, рай пленится в тебе,
и в тебе погибают касатки, созревает репейник и тлеют окурки от сигарет,
а рука глобального самообмана вяжет в узлы
хвостовые части комет
и качает твою колыбель, что под ногами земля.

И в итоге есть ты –
некто посреди комнаты, зашторенной полночью, ветром,
в цикличном опознании себя,
как промежуток с расфокусиркой мира, где-то

от ярких вспышек жизни света,
до чёрных дыр небытия…

Нулевой меридиан

Верь в великое, далёкое и вечное,
чтоб ногами по асфальту Пути Млечного до
малогабаритной квартиры,
где из окон руины Пальмиры,
а на кухне много воды –
то ли топят соседи, что сверху
то ли тихий пришёл океан.

И я знаю наверняка,
что нулевой меридиан
проходит сквозь твой картонный панцирь,
как сверло на двенадцать
по дереву.

Разглядеть любую вселенную
на дне чашки кофейной можешь лишь ты,
и как
от шипучей таблетки на языке
чувствовать горечь любой

темноты.

Мыслями касаться шеи
планетного флюгера,
обращать ветровые клинки в бегство –
пусть пронзают они животы детства,
и несут его тело полки –
мимо шеренг заплаканных лиц.

И что если шорох колючих ресниц
содрогает чьи-то планеты,
то сколько трагедий и катаклизм
сотворили виновные мы?

А фатальность чьей-то любви
и краткость касания рук
тех двоих, что разойдутся в полночь –
умещаются в точке.

Но если вдруг мне себя обесточить,
сделав шаг из окна
малогабаритной квартиры –
уместив всё притяжение мира
под кожей –
и лететь, как метеоритный осколок
в объятия твои,
сбросишь ли ты свой картонный панцирь,
или дашь разбиться в пространстве

об поверхность твоей недоступной руки?

Драконы

А драконы летают стаями,
над макушками зданий и горностаями,
приливами, отливами, войнами. Над границами с часовыми-покойными, мимо пространств, мимо, мимо

всё мимо. А пространства, как цепь домино: рушит пространство, что впереди пространства и так тысячи лет чередой.
За окном пахнет черёмухой – кто думает о домино и драконах, что летят мимо и над?

Кто вообще думает, что ад
попадает в тебя, а не ты в него?

Драконы летят над босоногой девочкой лет десяти,
над тюремною крышей из рыболовной сети и кострами такими алыми, как кровь в глазах непорочных детей –

всё происходит из хилых теней, обрастает костями, как арматурой, мышцами, кожей,
рубцами, коростами, морскими болезнями,
звёздными.

Драконы чувствуют пульс безжизненной мантии, привкус кремния, запах Атлантики,
и никогда не верят в дальние сны, потому что не спят,
ведь сон – тоже пространство, из которого есть дорога назад,

а драконы никогда не вернутся обратно.

Существует лишь завтра,
когда солнечный луч прервётся в хрусталике глаза, а лёд под ногами станет кипящей водой –
мир уходит в забвение,
и мысли уходят в забвение –

это значит, драконы летят

над тобой.

Белые медведи из диоксида серы

Мне было неполных девятнадцать, когда это число исчерпало себя и началась новая точка отсчёта, да такая жирная, как клякса на твоей старой школьной тетради. О, да, я подчинялся рефлексам и предписаниям того, что однажды должно уничтожить нас всех – в зубах дёргалась, как игла на виниловом блине, сигарета с нарицательным брендом из США. Я выучил слова отца: «Курение, братцы, убивает меня меньше, чем блуждающий по носовым коридорам запах двуокиси серы. Мне дважды вправляли плечевой сустав, и клянусь своей мёртвой прабабушкой, в такие моменты я бы не почувствовал укусы и десяти пчёл». Умирать я не хотел. Помнится, как в детстве пришлось наблюдать предсмертные конвульсии своего любимого пса. Безродная дворняга-полукровка, высунув свой гладкий, как кусок докторской колбасы язык, пыталась большими объёмами вогнать в себя спёртый воздух квартиры. Это была моя первая масштабная трагедия, после которой я всерьёз решил заняться поиском причин, способных убить девятилетнего мальчика с милым румяном на щеках (так говорила умалишённая соседка, живущая этажом ниже). Если исключить возможность перелома шеи в школьной столовой и нашествие рыцарей межгалактической конфедерации, самым весомым пунктом в моём списке являлась жуткая экология города, в коконе которого я, словно гусеница, превращался в куколку. На верёвочках и в руке безысходности.

Мой отец часто заводил разговор о ядовитых выхлопах местного горно-металлургического комбината, всучивших его старшему брату в качестве предсмертного подарка теннисный шарик внутри черепа. Конечно, в детстве факт кончины любимого дяди не являлся для меня трагедий, в отличие от потери пса. Я не мог представить крепкого, коренастого мужчину, дающего по команде свою лапу и нарезающего круги в погоне за мохнатым хвостом. Но мысль о причине его скоропостижной смерти была щедро посеяна в моей голове и вскоре пустила свои ростки – я внюхивался, словно обезумевший крот, в каждое заполярное утро и отчётливо ощущал запах двуокиси серы, а после стал собирать вещи: тёплую одежду, две упаковки сырых макарон и хоккейную клюшку, не смотря на июль и неумение играть в хоккей. Выбрав момент, когда родители были увлечены событиями очередной ссоры, я вышел на площадку парадного и начал бежать вниз, представляя себя регбистом из американской комедии. Родная детскому сердцу девятиэтажная глыба, вцепившаяся длинными сваями, словно клыками, в хребет измученной тундры, была позади. Был позади и квартал, в котором располагался мой дом с живописным видом на загрязнённое озеро Долгое, своим содержанием призывавшее всё живое избегать его мутную воду. Я мчался мимо советских копий архитектурного наследия Петербурга, мимо просторных, но пустых тротуаров, местами сужающихся до ширины бордюр и выходящих на проезжую часть, я мчался прочь от угрюмых комбинатских фигур, добывающих в глазах девятилетнего мальчика ни ценный для экономики государства палладий и никель, а безмятежные облака, образующие под призмой детской фантазии силуэты полярных медведей и некоторых из героев итальянских сказок, я мчался прочь от того, что могло меня убить.

Выяснить в какое направление я бежал от смертельной вакцины индустриализации мне удалось тремя годами позже, когда мой отец прихватил меня в качестве милого сувенира для избалованных близняшек восьмилетнего возраста, совмещавших в своём неприступном образе бунтарский дух и кровную принадлежность к его старому другу в виде непослушных дочерей.

– Куда мы едем? Неужели далеко? – беспокоился я, постоянно вскакивая с липкого кресла автобуса и желая лучше разглядеть незнакомый видеоряд с запотевшего водительского окна.

– Сядь! А иначе я прикреплю твою спину строительным клеем к спинке сиденья, – отец указал кончиком подбородка на пакет, лежавший на его коленях. – Мы едем в Талнах! Это недалеко.

Я прекрасно знал, что вместо банки клея в пакете умещались рижские консервы и пара добрых бутылок омерзительного на вкус разливного пива. Но как выглядит Талнах, о котором мне раньше доводилось слышать из прогнозов погоды и новостных сводок, я не знал.

Недалеко от старого кладбища на выезде из города, мне удалось опознать то исцеляющее и одновременно роковое место, в котором ноги мои во время «большого побега от плохой экологии» стали монолитными, как у античных статуй, и больше не могли бежать. В памяти медленно стали воспроизводиться приступы счастья, обжигающие нутро своим совершенством, когда я лежал на строительной куче песка с хоккейной клюшкой, словно безумец, и вдыхал онемелым от жажды ртом воздух без привкуса диоксида серы. В тот момент меня успокаивал привычный вкус хлора, ставший глотком свежего воздуха – вера в жизнь снова зажглась ярким факелом в дремучем пространстве моих недоспелых мыслей. Ветер менял направление детских ног в сторону покинутого дома, как и менял привкус во рту.

Курение действительно убивало, но не в наших краях. В наших краях убивали пьяные скандалы, холод, остановивший за многие годы ни один сердечный мотор, градообразующее предприятие, старость и преданная любовь. Любовь к человеку убивала не только нас, она одинаково убивала Париж и Мельбурн, Рейкьявик и Дублин, Орландо и Мехико, нас убивала любовь к городу, преданная и чистая любовь к тирану с доброй душой Великого Севера. Жизненный цикл состоит из сна и состояния поиска, и совершенно неважно бежите ли вы прочь от точки, где по плану суждено исчерпать свой лимит, или же просто сидите на месте с кружкой кипячённого молока на балконе, рисуя образ грядущего и неизбежного. Мы ищем причины и следствия, пути выхода и тупики, в которые можно загнать своё разъярённое «я» во имя спасения собственной или чужой головы. Моя старая знакомая очень любила рассказывать про токийское метро, в котором ей довелось несколько раз побывать.

– Знаешь, – говорила она, – наше будущее напоминает мне поездку в час-пик. Очень много разных, уникальных в чём-то людей. Все они различаются ни одеждой и рисунками лиц, нет, это неважно, они различаются перспективами, планами на жизнь и ходом своих мыслей. Среди них были возможные хирурги и депутаты, творческие персоны и нищие, спасатели и душегубы. Я хочу походить на одного из этой массы людей, чей жизненный путь мне покажется смыслом, моим предназначением и формулой. Поразительно то, что каждый из них выйдет на своей станции, покинет область моего зрения, и я уже никогда не узнаю, какими тропами будут они идти.

Троп в моём городе было немного, как и больших перспектив, но выбор был всегда. Большинство из горожан выбирали всего одну тропу, протоптанную ногами искателей «южного солнца» и пускающую на материк, где жили уже совершенно иные люди, объединённые с нами лишь общим гербом и флагом. В железобетонный организм тундры вело всего два пути: круглогодичный – через воздушные врата Севера, и речной – по Енисею на теплоходе исключительно в летнее время. Был и третий, но о нём не принято упоминать. Он наиболее личный, болезненный и сложный – это душевная связь с Севером у всех сбежавших из «крепких объятий тирана», заставляющего верить в сакральность северных сияний и умеющего убивать.

Иногда я в тайне от всех читал бумажные письма, адресованные моей матери одной из подруг, покинувшей город ещё задолго до того, как я научился разбирать в этих каракулях текст. Она писала о гнусности всех мужчин, сравнивая их с безвольными животными, что подчиняются исключительно природным рефлексам и призывам футбольных комментаторов посмотреть следующий матч. Я сразу вспоминал своего отца, болеющего за чешский Дрновице, про который никто, кроме него и самих чехов не знал. Но было в этих письмах и то, что уводило мою иронию туда, откуда отец мог узнать про свой любимый клуб – в неизвестность. Она писала о терзающей грусти по родному Северу и изумительному вкусу тюленьей колбасы: «Да, я знаю, что недавно ты мне присылала целую палку, но я хочу ещё. Ты представляешь, её вкус совсем не изменился, он точно такой же, как и раньше. Невероятно! Но больше всего я прошу тебя, пришли мне частичку Севера, хоть самую малость, дай мне вернуться на минуту домой. Я плачу…». В конце текста почерк подруги становился более размашистым, линии букв плавно искажались, от чего читать заключение становилось сложней. Неизвестно, то ли она действительно плакала, то ли рука начинала быстро уставать, как бывало всегда у меня. Я не знал, что отвечала моя мать на такие слёзные просьбы, но мне всегда было интересно, какую частичку Севера она отправила ей – очередную палку тюленьей колбасы или пакетик с заражённым грунтом.

По меркам города с заражённым грунтом судьба маминой подруги больше походила на выигрыш бедняка в одном из лучистых казино Вегаса – она смогла уехать на материк, и это большое достижение, знаете ли, подобное геройскому поступку во имя спасения своих «костей». За полярным кругом в зимнее время «кости» приходилось спасать часто. В такие моменты мне казалось, что я маленький шарик под прозрачной крышкой игры-лабиринта, а роль лунки покорно исполнял мой дом. Дело в том, что в самые жестокие бураны видимость была нулевая, а ветер представлял из себя сокрушительную силу, способную доказать человеку, что вершитель тундры ни прямоходящая субстанция в тёплой синтетической шкуре, а его величество – Север. Вот и дует он на зудящую рану от очередного химического ожога, причинённого Надеждинским комбинатом. Больно ему, и страшно нам от того, что игра-лабиринт становится более головоломной, добавляя в свой арсенал новый уровень сложности – с препятствиями в виде летящих с высоты этажей крыш, фонарных столбов и перекати-поля из дамских норковых шапок, хиленьких школьников и прочей атрибутики.

Но я всегда был эстетом, и на вкус мой заметно повлиял местный колорит индустриальных пейзажей, особенность климата и постоянная изоляция от внешнего мира в замкнутой черте города или изоляция от самого города в узких границах квартиры, когда по радио диктор совершенно без каких-либо эмоций объявлял штормовое предупреждение. Это красиво, я клянусь вам ни прабабушкой моего отца, а полярной звездой на вершине моих холодных фантазий. Прекрасное на расстоянии взора, даже если это ближний путь из соседнего Кайеркана домой – я помню, как ехал в вечернее время, и наш автобус перевернулся на середине пути. Заполярье укрывало пару десятков замерзающих душ бурановым пледом, целовало в губы ледяными иглами и давало понять, что мы слабые дети, и зависим от теплотрасс и объятий. Мир сужался в клубок и катил мелодии наших сердцебиений далеко за Таймыр, на край света, где проходит планетная ось. Мне нечем было дышать – ветер заползал в ротовую пропасть, забирая в груди остатки тепла, но всегда оставлял пламя, что не гасло с тех пор, когда Север зажёг фитиль. Казалось, что всё прошлое – вымысел. Обман зрения – ржавый свет города, своим силуэтом зовущий сквозь преграду снежного ситца. Тундра нас хоронила, живых и боящихся умереть, я влюблялся в мир и хотел запомнить его таковым. Это до смерти красиво и безобразно до жизни. Пусть так. Мы уезжали домой на автобусе, приехавшем нам на подмогу, с противоречивым чувством победы и пугающим чувством собственной беспомощности то ли перед стихией, то ли перед положением, в котором оказались, родившись в этих краях.

Радиочастоты

Так хочется остановить вращение всех механизмов,
сохранить твоё присутствие на видеоплёнке моей глазной радужки, и не забывать этот кислотный вкус последнего майского утра.

О нас молчит эпоха по ту сторону мира. Боже мой,
в моей голове твои радиочастоты, я слышу, как ты говоришь о детстве, политике, о глупых соседях и
о Боге.

Не говори мне о Боге. Страшно…

Знаешь почему ты всегда был вне материи, мой дорогой, несчастный мой человек? Потому что материя пронизывала своими порочными нитями твоё нутро,

потому что пленила тебя. Но теперь мой живущий храм — наш общий плен. Я не верю в исцеление временем,

теперь не верю. Но я верю в тебя,
как в первого, кто сделал шаг в бездну.

Птицы летят в окно, разбивают стеклянный щит нашего общего дома, и осколки, как бритвы режут наши свободные сны, в которых тропы ирисов ведут к маяку,
что клинком вонзился в туманную катаракту неба. И уже не лишиться зрения, но узреть темноту навеки,
и молчать,
молчать в ответ на сигналы с альтернативной формы насущного…

Балкон, сигареты, война

Изучайте метод поклонения неизбежному,
тому, что есть вцепившейся в мозговой стержень мыслей, страхов и страхов,
но не гните спину и не гните шею.

От чего вы плачете, та, что напротив? Газировка включена в стоимость прыжка в глубины беспочвенного,
бесплатформенного — вам не разбиться пока вы — единица, сосновая щепка в цепи замкнутой.

От чего вы плачете? Злые самолёты всё-равно будут кидать бомбы на чужую столицу, а там, за границей,
где сафари, африканское солнце и вспухшие животы, не поймут ваших слёз — я пойму, зато я пойму,
как жидкий хрусталь тревожит молекулы каждого камня, что под босыми ногами, и как по камням разбирается день, вечер, ночь, утро,

пять, четыре и семь
pm, am.

Не давайте кончику языка попробовать солёность глазных ручьёв, и не плачьте,
вам не пятнадцать,
не плачьте — корабли в Бангладеш не отшлифуют брюхо своё океанской водой, за окном замолчит фейерверк в тридцать второй день декабря.

К вашему несчастью, редеют леса,
гепард догоняет газель, выдыхает диоксид серы тундра,

но у меня был друг — он выходил на балкон каждый день, смотрел на эфир первичной формы реальности,
разбирал на шаги близости, дальности, курил сигареты, пил молоко. Вы же знаете, как нелегко не сойти с ума,
когда в вашей истории нет ничего особенного? Просто балкон, сигареты,

война.

Значимость шага

Помните, что говорилось в школьном курсе биологии касательно цепи питания животных? Так вот, подобная цепь применима касательно всего, абсолютно всего и даже больше.
Если у отдельного человека отнять порцию, например, алкоголя, то вполне возможно мы отнимем у мира серию гениальных шедевров, или отнимем этот мир у него.
Любой шаг имеет последующий ход событий, значимость его относительна.

Увеличительное стекло над фантазиями

Эх, как это сложно ощущать существенные различия между глобальным и микроскопическим, не мешая это мысленным миксером.
Представь себе, трещины на ладонях — всего лишь взгляд с высоты на сложный транспортный узел случайного мегаполиса. А транспортный узел что? Конечно же, транспортный узел — трещины на ладонях, или отпечаток указательного пальца. Как угодно.

На любом берегу озера сидят рядом двое, как балбалы, застыли, стали частью одной такой иллюстрации, смотрят, как за озером прямо по курсу на плоскость ложится степь, что, как родимое пятно на лопатке одного из тех двух, контрастирует с белоснежной, как снег, кожей. Ведь родимое пятно — почти что шрам, вернее, метка.

Читается поэтично, но хочется сухой текст и:

неужели ты не думал, правда, о чём-то совершенно сумасшедшем, выходящем за рамки конъюнктурных шаблонов, неужели не ломал себе мозг глупыми одноразовыми мыслями, которые воспроизводить дважды станет брезгливо? Я думаю о глобальном, совершенно безумном глобальном, представляю совершенно идиотский маразм,

но,
если действительно есть я и есть ты, а всё вокруг сплошной спектакль, эксперимент необъятного разума или глупая шутка: история древнего-нового мира, которой до нас с тобой не было, придуманные языки и культуры, войны, спортивные игры и пьяные драчки дураков за окном? Что если, потревожив души всех, абсолютно всех людей, их попросили воспроизвестись вокруг нас и разыграть,
притвориться? Напридумывали себе сложные механизмы, в которые загнали тебя и меня, смотрят на своих больших мониторах реалити-шоу где-нибудь в миллионах световых лет от планеты с брендовым названием «Земля»…

А теперь просто давай перевернём весь этот бред и представим, что мы играем спектакль, но внушили себе значимость,
превосходство над своим положением, в страхе быть неуместными после, завершёнными, как винил, VHS, дискеты на три с половиной.

Если над всеми своими фантазиями держать увеличительное стекло, можно увидеть, как всё то, чему нас учили и всё то, во что мы верили, становится мутным,

малозначимым,
глупым,
клянусь тебе, глупым.

Территориальные звёзды

Будь непоколебимым, как натянутый трос или прямая сердечного ритма
у кого передоз
полями, эх, шелковистыми, дорогами жёлтыми, на закате впитавшими Солнце в скорлупу земного ядра;

даже если дыра на пространстве грудном процеживает обезумевший мир за спиной, будь непоколебимым — залей свою рану бетоном,
дабы стать монолитным Платоном
где-нибудь в каких-нибудь античных Афинах — я приду к тебе вознести цветы. Что ты любишь: фиалки или мосты
между чем-то простым и невесомым?

Но мы Лего в сорок шесть хромосом и кретины,
что нарушили территориальные звёзды иных островов. Значит, колеблется шар, а за ним обрываются тросы –
захлебнутся однажды матросы у иных островов, и порвётся атмосферная плёнка –

заберут молоко у телёнка, и не выпустит Солнце земное ядро, но ты будь непоколебимым
или просто будь…

как там молят обычно? – Светом будь, шёпотом, тенью…
Не предай духов своих персональных на дне головы, что, как чайный осадок, меняют вкус налитой воды,

вкус надежды, объятий искомого и
темноты.