Мне было неполных девятнадцать, когда это число исчерпало себя и началась новая точка отсчёта, да такая жирная, как клякса на твоей старой школьной тетради. О, да, я подчинялся рефлексам и предписаниям того, что однажды должно уничтожить нас всех – в зубах дёргалась, как игла на виниловом блине, сигарета с нарицательным брендом из США. Я выучил слова отца: «Курение, братцы, убивает меня меньше, чем блуждающий по носовым коридорам запах двуокиси серы. Мне дважды вправляли плечевой сустав, и клянусь своей мёртвой прабабушкой, в такие моменты я бы не почувствовал укусы и десяти пчёл». Умирать я не хотел. Помнится, как в детстве пришлось наблюдать предсмертные конвульсии своего любимого пса. Безродная дворняга-полукровка, высунув свой гладкий, как кусок докторской колбасы язык, пыталась большими объёмами вогнать в себя спёртый воздух квартиры. Это была моя первая масштабная трагедия, после которой я всерьёз решил заняться поиском причин, способных убить девятилетнего мальчика с милым румяном на щеках (так говорила умалишённая соседка, живущая этажом ниже). Если исключить возможность перелома шеи в школьной столовой и нашествие рыцарей межгалактической конфедерации, самым весомым пунктом в моём списке являлась жуткая экология города, в коконе которого я, словно гусеница, превращался в куколку. На верёвочках и в руке безысходности.
Мой отец часто заводил разговор о ядовитых выхлопах местного горно-металлургического комбината, всучивших его старшему брату в качестве предсмертного подарка теннисный шарик внутри черепа. Конечно, в детстве факт кончины любимого дяди не являлся для меня трагедий, в отличие от потери пса. Я не мог представить крепкого, коренастого мужчину, дающего по команде свою лапу и нарезающего круги в погоне за мохнатым хвостом. Но мысль о причине его скоропостижной смерти была щедро посеяна в моей голове и вскоре пустила свои ростки – я внюхивался, словно обезумевший крот, в каждое заполярное утро и отчётливо ощущал запах двуокиси серы, а после стал собирать вещи: тёплую одежду, две упаковки сырых макарон и хоккейную клюшку, не смотря на июль и неумение играть в хоккей. Выбрав момент, когда родители были увлечены событиями очередной ссоры, я вышел на площадку парадного и начал бежать вниз, представляя себя регбистом из американской комедии. Родная детскому сердцу девятиэтажная глыба, вцепившаяся длинными сваями, словно клыками, в хребет измученной тундры, была позади. Был позади и квартал, в котором располагался мой дом с живописным видом на загрязнённое озеро Долгое, своим содержанием призывавшее всё живое избегать его мутную воду. Я мчался мимо советских копий архитектурного наследия Петербурга, мимо просторных, но пустых тротуаров, местами сужающихся до ширины бордюр и выходящих на проезжую часть, я мчался прочь от угрюмых комбинатских фигур, добывающих в глазах девятилетнего мальчика ни ценный для экономики государства палладий и никель, а безмятежные облака, образующие под призмой детской фантазии силуэты полярных медведей и некоторых из героев итальянских сказок, я мчался прочь от того, что могло меня убить.
Выяснить в какое направление я бежал от смертельной вакцины индустриализации мне удалось тремя годами позже, когда мой отец прихватил меня в качестве милого сувенира для избалованных близняшек восьмилетнего возраста, совмещавших в своём неприступном образе бунтарский дух и кровную принадлежность к его старому другу в виде непослушных дочерей.
– Куда мы едем? Неужели далеко? – беспокоился я, постоянно вскакивая с липкого кресла автобуса и желая лучше разглядеть незнакомый видеоряд с запотевшего водительского окна.
– Сядь! А иначе я прикреплю твою спину строительным клеем к спинке сиденья, – отец указал кончиком подбородка на пакет, лежавший на его коленях. – Мы едем в Талнах! Это недалеко.
Я прекрасно знал, что вместо банки клея в пакете умещались рижские консервы и пара добрых бутылок омерзительного на вкус разливного пива. Но как выглядит Талнах, о котором мне раньше доводилось слышать из прогнозов погоды и новостных сводок, я не знал.
Недалеко от старого кладбища на выезде из города, мне удалось опознать то исцеляющее и одновременно роковое место, в котором ноги мои во время «большого побега от плохой экологии» стали монолитными, как у античных статуй, и больше не могли бежать. В памяти медленно стали воспроизводиться приступы счастья, обжигающие нутро своим совершенством, когда я лежал на строительной куче песка с хоккейной клюшкой, словно безумец, и вдыхал онемелым от жажды ртом воздух без привкуса диоксида серы. В тот момент меня успокаивал привычный вкус хлора, ставший глотком свежего воздуха – вера в жизнь снова зажглась ярким факелом в дремучем пространстве моих недоспелых мыслей. Ветер менял направление детских ног в сторону покинутого дома, как и менял привкус во рту.
Курение действительно убивало, но не в наших краях. В наших краях убивали пьяные скандалы, холод, остановивший за многие годы ни один сердечный мотор, градообразующее предприятие, старость и преданная любовь. Любовь к человеку убивала не только нас, она одинаково убивала Париж и Мельбурн, Рейкьявик и Дублин, Орландо и Мехико, нас убивала любовь к городу, преданная и чистая любовь к тирану с доброй душой Великого Севера. Жизненный цикл состоит из сна и состояния поиска, и совершенно неважно бежите ли вы прочь от точки, где по плану суждено исчерпать свой лимит, или же просто сидите на месте с кружкой кипячённого молока на балконе, рисуя образ грядущего и неизбежного. Мы ищем причины и следствия, пути выхода и тупики, в которые можно загнать своё разъярённое «я» во имя спасения собственной или чужой головы. Моя старая знакомая очень любила рассказывать про токийское метро, в котором ей довелось несколько раз побывать.
– Знаешь, – говорила она, – наше будущее напоминает мне поездку в час-пик. Очень много разных, уникальных в чём-то людей. Все они различаются ни одеждой и рисунками лиц, нет, это неважно, они различаются перспективами, планами на жизнь и ходом своих мыслей. Среди них были возможные хирурги и депутаты, творческие персоны и нищие, спасатели и душегубы. Я хочу походить на одного из этой массы людей, чей жизненный путь мне покажется смыслом, моим предназначением и формулой. Поразительно то, что каждый из них выйдет на своей станции, покинет область моего зрения, и я уже никогда не узнаю, какими тропами будут они идти.
Троп в моём городе было немного, как и больших перспектив, но выбор был всегда. Большинство из горожан выбирали всего одну тропу, протоптанную ногами искателей «южного солнца» и пускающую на материк, где жили уже совершенно иные люди, объединённые с нами лишь общим гербом и флагом. В железобетонный организм тундры вело всего два пути: круглогодичный – через воздушные врата Севера, и речной – по Енисею на теплоходе исключительно в летнее время. Был и третий, но о нём не принято упоминать. Он наиболее личный, болезненный и сложный – это душевная связь с Севером у всех сбежавших из «крепких объятий тирана», заставляющего верить в сакральность северных сияний и умеющего убивать.
Иногда я в тайне от всех читал бумажные письма, адресованные моей матери одной из подруг, покинувшей город ещё задолго до того, как я научился разбирать в этих каракулях текст. Она писала о гнусности всех мужчин, сравнивая их с безвольными животными, что подчиняются исключительно природным рефлексам и призывам футбольных комментаторов посмотреть следующий матч. Я сразу вспоминал своего отца, болеющего за чешский Дрновице, про который никто, кроме него и самих чехов не знал. Но было в этих письмах и то, что уводило мою иронию туда, откуда отец мог узнать про свой любимый клуб – в неизвестность. Она писала о терзающей грусти по родному Северу и изумительному вкусу тюленьей колбасы: «Да, я знаю, что недавно ты мне присылала целую палку, но я хочу ещё. Ты представляешь, её вкус совсем не изменился, он точно такой же, как и раньше. Невероятно! Но больше всего я прошу тебя, пришли мне частичку Севера, хоть самую малость, дай мне вернуться на минуту домой. Я плачу…». В конце текста почерк подруги становился более размашистым, линии букв плавно искажались, от чего читать заключение становилось сложней. Неизвестно, то ли она действительно плакала, то ли рука начинала быстро уставать, как бывало всегда у меня. Я не знал, что отвечала моя мать на такие слёзные просьбы, но мне всегда было интересно, какую частичку Севера она отправила ей – очередную палку тюленьей колбасы или пакетик с заражённым грунтом.
По меркам города с заражённым грунтом судьба маминой подруги больше походила на выигрыш бедняка в одном из лучистых казино Вегаса – она смогла уехать на материк, и это большое достижение, знаете ли, подобное геройскому поступку во имя спасения своих «костей». За полярным кругом в зимнее время «кости» приходилось спасать часто. В такие моменты мне казалось, что я маленький шарик под прозрачной крышкой игры-лабиринта, а роль лунки покорно исполнял мой дом. Дело в том, что в самые жестокие бураны видимость была нулевая, а ветер представлял из себя сокрушительную силу, способную доказать человеку, что вершитель тундры ни прямоходящая субстанция в тёплой синтетической шкуре, а его величество – Север. Вот и дует он на зудящую рану от очередного химического ожога, причинённого Надеждинским комбинатом. Больно ему, и страшно нам от того, что игра-лабиринт становится более головоломной, добавляя в свой арсенал новый уровень сложности – с препятствиями в виде летящих с высоты этажей крыш, фонарных столбов и перекати-поля из дамских норковых шапок, хиленьких школьников и прочей атрибутики.
Но я всегда был эстетом, и на вкус мой заметно повлиял местный колорит индустриальных пейзажей, особенность климата и постоянная изоляция от внешнего мира в замкнутой черте города или изоляция от самого города в узких границах квартиры, когда по радио диктор совершенно без каких-либо эмоций объявлял штормовое предупреждение. Это красиво, я клянусь вам ни прабабушкой моего отца, а полярной звездой на вершине моих холодных фантазий. Прекрасное на расстоянии взора, даже если это ближний путь из соседнего Кайеркана домой – я помню, как ехал в вечернее время, и наш автобус перевернулся на середине пути. Заполярье укрывало пару десятков замерзающих душ бурановым пледом, целовало в губы ледяными иглами и давало понять, что мы слабые дети, и зависим от теплотрасс и объятий. Мир сужался в клубок и катил мелодии наших сердцебиений далеко за Таймыр, на край света, где проходит планетная ось. Мне нечем было дышать – ветер заползал в ротовую пропасть, забирая в груди остатки тепла, но всегда оставлял пламя, что не гасло с тех пор, когда Север зажёг фитиль. Казалось, что всё прошлое – вымысел. Обман зрения – ржавый свет города, своим силуэтом зовущий сквозь преграду снежного ситца. Тундра нас хоронила, живых и боящихся умереть, я влюблялся в мир и хотел запомнить его таковым. Это до смерти красиво и безобразно до жизни. Пусть так. Мы уезжали домой на автобусе, приехавшем нам на подмогу, с противоречивым чувством победы и пугающим чувством собственной беспомощности то ли перед стихией, то ли перед положением, в котором оказались, родившись в этих краях.