Метка: 2015

Болели суставы, свет мерцал…

Болели суставы, свет мерцал, стены вагона, а ля консервной банки, не спасали от холода, голода, биполярного аффективного расстройства; колёса отстукивали колыбель, тряска, сон – пинцетом выгребали засвеченный мозг из моего черепного сознания, проявляли кадры на глянцевой коже.

Ненавижу стоянки – сразу просыпаюсь, жду, когда фотокартина в окне станет видео, нудным таким, как любая инструкция к применению воздушного компрессора, или жизни того, кто стирает твою майку соплями.

Лёг в вагоне, проснулся на гауптвахте совести – от самобичевания до флагеллантства – надо бежать. Бегу. Падаю. В тамбуре снова восьмидесятые: олимпиада по ту сторону железнодорожных схем, женщины зевают в очереди за кефиром, призывы перестраивать то, что не достроили – время заморозили в огромную глыбу, растопят в будущем и раздадут на буклетах нового строя. Наивные овцы.

Ломаю дверь, руку, пальцы, прыгаю в снег, скатываюсь вниз по насыпи, мру, нет, почти. Шар кажется плоским, как зеркало на крышке стола – степь. Страшно. Спина вросла в лёд, зрачки бегают, спотыкаются. Прошлое видится фабулой, настоящее – жизнью. Краткой, как тост аутиста. Всегда презирал тех, кто на тёплой постели воду запивает таблетками. Призираю себя за то, что не сделал так.

Никакой романтики –
снег,
черепное сознание,
сон.

Баланс нарушен, Лу…

Баланс нарушен, Лу, баланс нарушен – геомагнитная буря принесла мигрень и бессонницу, дави в переносицу карандашом, лезь под стол, притворяйся мостом.
Я спасу тебя, как катарсис меня, когда-то пластину державшего под языком, и смотрящего в серый прибой…
на стене.

Лезь под стол – дневной свет отобьёт панцирь из ДСП…
и взрывную волну кинескопа.

Я Сатурном смотрю в глаз телескопа, а за ним вижу тебя – эпоху касаний ресниц краткости, у прилавка с игрушками робкой субстанцией,
отрицающей сны.

На лице твоём веснушки сойдутся в созвездия,
и тогда я спасу тебя, Лу. Я спасу тебя…

Не притворяйся Икаром

Не притворяйся Икаром – небо не крестит, а топит,
блажь замерзает пожаром
и отключает зрачки.

Проулок дырявою раной метит не к Риму,
а в кость –
стой, где идёшь. С той,
с кем не можешь идти – стой.

Дробь оборвёт барабанную дробь,
утро летит в глаз.
Не верь, что ты золото пласта масс –
золото сплавят в пластмасс.

Шеи флюгером смотрят буре в лицо –
буря пронзает кадык.
Не думай, что время однажды спасёт,
за временем будет тупик.

На плечи, дающие главы склонять,
склонят однажды кресты.
Если чаять свободу, то чаешь пусть ты –
но чаши свободы пусты.

Воздух падает градом за ворот –
воздух сжимается в твердь.
Слабовольные станут смертью,
слабовольной не станет смерть…

Друг мой, все встречные не замечали твою осень…

Друг мой, все встречные не замечали твою осень, фигуру, огонь. Кстати, на котором горели мятежным пламенем все, кто слал тебе сообщения по другую сторону Сириуса: «Ну как вы, живущие на самой одинокой планете?». Неважно, если земля породила храмы, которые делили её, прятали.

И все, кто шагал на встречу по закону случайности проходили сквозь клетку. Грудную. Твою. Но не призрак ты, если храм стоит на песке, пока ветер не раскидает каждую из песчинок под ним. Не укроет его земля. Сигареты горели, как факелы, тушились об губы твои, стены панельных флотилий врезались в спину, видели всё. Но не знали. Вид из глаз твоих простирался всё дальше, если очередное «дальше» под ногами дрожало уже. От точки до бесконечности. Точка.

Друг мой, вся коллекция спутанных страхов осталась твоей в сувенирной коробке. Черепной. Мосты казались длиннее, секунды – отставшими. Когда-то поезда встречали перроны, а сейчас – перроны ждут поезда. Наверное, им повезёт. Ты верил, им повезёт. Ты не верил себе. Только бежал. А горизонт бежал от тебя.

Ты становился легендой пустых трибун и призрением полных сердец, до краёв забитых рекламной органикой. Сон рисовал маслом цветовых вспышек, руки твои – чернилами вен. Плыли контуры.

Друг мой, мы все молчим о тебе. Когда зрачки наливаются светом, хочется прятать глаза занавесками рук, потому что в комнате мрак говорит о тебе.

Зачем-то.

Помниться будут воздухом ртутным…

Помниться будут воздухом ртутным дверные проёмы, за которыми комнаты в пару шеренг всё равно приведут на север,

по следам твоим. По слезам твоим, битым стеклом застывавших под маршем идущего сзади. Как горят все немые тетради, гаснет свет и глаз твоих. – Вечер ослепнет.

Остановится вечер,
не поняв крепкий вкус темноты. Но ты…

Ноты леденящего сплина гимном сердец зовёшь,
чья полу-жизнь – полураспад верит в волшебность созвездий. Увы, много лет не целует красные знамёна ветер, – значит нет волшебства,

отравилась солью вода, что несла на руках своих всех не уснувших, мечтавших быть для бурь снежных ситом, и в тумане найти указатель ближайшего космоса.

Только эхо холодного голоса…

Только эхо холодного голоса из недр ушедшего прошлого шепчет тебе, как рождается слабая Тундра, как растёт и несёт своё чадо над живущими и обречёнными. И как рвётся шипением пение всех, кто пошёл за тобой…

Тот не жил, кто не видел север. Не мечтал, кто не видел север.

Я не жил. Я не жил. Я не жил.

Выбраться наружу хотят корни…

Выбраться наружу хотят корни,
за пределы неба асфальтного – во вселенную, что кнутом переменных ветров изранена, но хранит свои медные звёзды в объятиях матери,

Застилает раны свои белою скатертью. Значит январь.

Значит январь. И тебя вроде нет, если верить учёным. Но зачем, но зачем тогда голоса наши заполняют эфиры рекламными паузами.
Без повторений.
С исходом смертельным.

И,
знаешь, наши краткие-краткие вспышки разделены на
недели, недели, недели,

где в каждой ты будешь своё незнакомое имя тоской обличать, помня о прошлом, которого не было.
Которого вовсе и не было,
лишь блокада груди, до краёв незаполненной воздухом.

И куда ты летишь телом небесным, во вселенной, за пределами неба асфальтного?
За пределы неба бездушного?
Ко вселенной чужой, где подобный январь уже тысячи лет не видел рассвета.

Выбираться наружу или просто исчезнуть?
Выбираться наружу или просто исчезнуть?

Спасаться. Я знаю, спасаться. Все горизонты твои над головою твоей, над пустотою твоей тянут спасаться. Но не спастись.

Уже не спастись –

все взлетевшие падают вниз, все сбежавшие падают вниз…

звездопадами.

Эспрессо, экспрессы, эксцессы и осень…

Эспрессо, экспрессы, эксцессы и осень. И осень. Слышишь, и осень…
устилала венками рыжими-рыжими белые-белые полосы дорог твоих, возле ног твоих и теней твоих солнечных. Призрачных. Призрачных? И в руках твоих были алые яблоки.
Без вопросительных. Без вопросительных, ты хотел жить. Шагать тротуарами, дышать переулками – полями бежать и вдыхать океанами
синими. Океанами мудрыми. И я знаю, все-все лабиринты на ладонях твоих вели прямо к ним.

Мир красив и страшен безумием, мир красив и страшен забвением.
И это прекрасно.

Это прекрасно,
когда ноги твои двигают целую сферу в свитере и лёгком пальто, через полосы дорог твоих, не услышав, как кричат, как гудят сигналы машин. И теперь ты лежишь на асфальте с венками рыжими-рыжими, и разбросаны рядом алые яблоки, что поднимут чужие ладони и просто уйдут…
Шагать тротуарами, дышать переулками – полями бежать и вдыхать океанами
синими. Океанами мудрыми.
Жить.
Они хотят жить.

Месяц носит синие линзы…

Часы в Темпл Мидс говорят неправду на двадцать бесценных секунд,
календари в твоей коммунальной крепости врут, как и мир, врут
на пару веков назад от тех, кто спешит, ноги вымотав в засохшую кровь,
истощив нутро горьким песком.
К чёрту их.
Двигай бури упёртым, шлифованным временем, лбом и дороги-пути дели поперёк.
И звёзды видны…,
А звёзды видны над небом счастливых, над твоим – козырёк.

Ну и пусть.

Каждый день, как засохший слоённый пирог. Впрочем, и каждая ночь.
Слой – ты, зонт из дождя, опоздавший, опустевший трамвай,
слой – полночь, шуршание стен цвета миндаль.

Кстати, месяц носит синие линзы.
Кстати, серые линзы носит печаль.

Ну и пусть.

Спрятав за стенами грусть,
не забывай:
Пульс не ждёт опоздавших, хоть ты и молод, но без половины столетия стар,
Люди топчут ногами плоскость планеты, – под твоими ногами крутится шар.

Мы пьяные духом, храбрые сердцем…

Мы пьяные духом, храбрые сердцем, бежали, бежали, бежали
и рвали руками ветер, встречали грудями штыки, чтоб кровью поить эту землю и пальцами гладить песок.

Помнишь, как жило и пело наше «вчера», как фразы твои дырявили правый висок
моей головы?
Как молчание твоё окунало мои плечи в огонь?

Дряхлая осень застыла в наших сосудах свинцом, что тянет ко дну двадцатиэтажного рая,
двадцатиэтажного ада.
Меня одного.

Знай, я ненавижу финалы.
Пока наши глаза принимали солёные ванны, я увидел за решётками твоих мокрых ресниц, как цветут и умирают герберы,
как их топчут подошвами все твои копии, неудачные, удачные копии.
Всё-равно я пойду за тобой, побегу за тобой.

Всё-равно.

Тысячу взглядов назад

Разумеется, тысячу взглядов назад в нашей прихожей закончился август.
Осень. Пожелтел старый кактус
в углу на журнальном столе.
А недавно в Памплоне тысячи душ готовили красные ткани, над ними Плутон мечтал становиться больше,
мы хотели касаться руками зелёных волос бледно-синего моря. Я и мой придуманный сон.

Разумеется, за нашей прихожей исчезли взлётные полосы,
Чтоб, не подав, уставшего голоса
мы могли с высоты наблюдать жёлтые линии чёрного города.
А недавно в Памплоне тысячи душ собирали парады, над ними Плутон мечтал становиться
больше,
мы хотели жизнь разделить на себя и случайных прохожих. Я и мой придуманный сон.

Разумеется, наша прихожая спит под звуки белого шума,
И мы вместе с ней – глупые, наверное, глупые люди,
которым не дано было знать, что в последнем вагоне экспресса обретает начало свобода.
А недавно в Памплоне на тысячи душ сокрушалась погода, над ними Плутон мечтал становиться больше,
мы хотели объятия времени чувствовать кожей. Я и мой придуманный сон.

Разумеется, нашей прихожей нет.
Её потускневший цвет лишь пятно на зрачке иллюзий,
что развеется, разделится в пыль, как память о тех, кого вовсе и не было.
А недавно в Памплоне тысячи душ засыпали, укрытые вечером, над ними Плутон мечтал становиться
больше,
как жаль, что наши тысячи взглядов продлились ни минутою дольше. Я и мой придуманный сон.